В то время язык намеков и иронии казался вынужденным. На волне гласности появилось четкое ощущение, что он устаревает, что вне советской действительности все эти намеки и полунамеки слишком мелки. А передряги 90-х породили и устойчивое отвращение к тайнописи, которая стала ассоциироваться с нарочитым отказом от общения на равных, с претензией на элитарность.
Юрий Поляков в 1993 году, выводя из некрасовского "Я не люблю иронии твоей" ("Оставь ее отжившим и не жившим, А нам с тобой, так горячо любившим, Еще остаток чувства сохранившим - Нам рано предаваться ей!") противопоставление любви к своей стране ироническому отношению к ней, предвосхитил отношение большей части нынешней интеллигенции к советской (то есть антисоветской по сути) культуре тонкой насмешки.
Об исчезновении иронии и самоиронии, о заболевании европейской культуры смертельной для нее серьезностью уже в 2000 году сожалел Аверинцев. Но вот так чтобы воспеть советскую иронию, объявить ее самодостаточным художественным приемом, жанром или умонастронием - это не было.
Представьте, если бы вместо политических анекдотов, Оруэлла, "Сказки о Тройке", фильмов Марка Захарова, "Пятой годовщины" Бродского, целиком построенной на крайне предвзятых, а потому убийственно точных метафорах, советские газеты прямым текстом сообщали бы: "Брежнев – дурак". Может быть, умение в одной детали показать все и было исторически обусловленным, но оно стало искусством. Произошло примерно то же, что Довлатов говорил о лагерной речи, и даже большее. В ситуации, когда слово становится единственным оружием, оно должно быть быстрым и точным, как удар шпаги. Все, что нужно, надо успеть высказать сразу, потому что другой возможности может уже и не быть. Когда нечем дышать, весь воздух надо передавать одним росчерком, одним движением кисти.
Где те зритель, читатель, слушатель, что умели вобрать этот воздух одним глотком?
Journal information